Неточные совпадения
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К
отцу, ни к
матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть
и прыгать не хотела
И часто целый день одна
Сидела молча у окна.
Ему бы следовало пойти в бабку с матерней стороны, что было бы
и лучше, а он родился просто, как говорит пословица: ни в
мать, ни в
отца, а в проезжего молодца».
Означено было также обстоятельно, кто
отец,
и кто
мать,
и какого оба были поведения; у одного только какого-то Федотова было написано: «
отец неизвестно кто, а родился от дворовой девки Капитолины, но хорошего нрава
и не вор».
—
И чего-чего в ефтом Питере нет! — с увлечением крикнул младший, — окромя отца-матери, все есть!
Среди кладбища каменная церковь, с зеленым куполом, в которую он раза два в год ходил с
отцом и с
матерью к обедне, когда служились панихиды по его бабушке, умершей уже давно
и которую он никогда не видал.
Вот у нас обвиняли было Теребьеву (вот что теперь в коммуне), что когда она вышла из семьи
и… отдалась, то написала
матери и отцу, что не хочет жить среди предрассудков
и вступает в гражданский брак,
и что будто бы это было слишком грубо, с отцами-то, что можно было бы их пощадить, написать мягче.
— Пусть трава порастет на пороге моего дома, если я путаю! Пусть всякий наплюет на могилу
отца,
матери, свекора,
и отца отца моего,
и отца матери моей, если я путаю. Если пан хочет, я даже скажу,
и отчего он перешел к ним.
— Вот еще что выдумал! — говорила
мать, обнимавшая между тем младшего. —
И придет же в голову этакое, чтобы дитя родное било
отца. Да будто
и до того теперь: дитя молодое, проехало столько пути, утомилось (это дитя было двадцати с лишком лет
и ровно в сажень ростом), ему бы теперь нужно опочить
и поесть чего-нибудь, а он заставляет его биться!
Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей, стоя за ее стулом. Там
и три пожилые девушки, дальние родственницы
отца его,
и немного помешанный деверь его
матери,
и помещик семи душ, Чекменев, гостивший у них,
и еще какие-то старушки
и старички.
Он был бодр телом, потому что был бодр умом. Он был резв, шаловлив в отрочестве, а когда не шалил, то занимался, под надзором
отца, делом. Некогда было ему расплываться в мечтах. Не растлелось у него воображение, не испортилось сердце: чистоту
и девственность того
и другого зорко берегла
мать.
Все теперь заслонилось в его глазах счастьем: контора, тележка
отца, замшевые перчатки, замасленные счеты — вся деловая жизнь. В его памяти воскресла только благоухающая комната его
матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые глаза, каштановые волосы под пудрой —
и все это покрывал какой-то нежный голос Ольги: он в уме слышал ее пение…
Ребенок видит, что
и отец,
и мать,
и старая тетка,
и свита — все разбрелись по своим углам; а у кого не было его, тот шел на сеновал, другой в сад, третий искал прохлады в сенях, а иной, прикрыв лицо платком от мух, засыпал там, где сморила его жара
и повалил громоздкий обед.
И садовник растянулся под кустом в саду, подле своей пешни,
и кучер спал на конюшне.
Мать всегда с беспокойством смотрела, как Андрюша исчезал из дома на полсутки,
и если б только не положительное запрещение
отца мешать ему, она бы держала его возле себя.
— Вот вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем назовете вы эти порывы, а вы… Бог с вами, Ольга! Да, я влюблен в вас
и говорю, что без этого нет
и прямой любви: ни в
отца, ни в
мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их…
В селе Верхлёве, где
отец его был управляющим, Штольц вырос
и воспитывался. С восьми лет он сидел с
отцом за географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи
и подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан
и фабричных, а с
матерью читал Священную историю, учил басни Крылова
и разбирал по складам же «Телемака».
И видится ему большая темная, освещенная сальной свечкой гостиная в родительском доме, сидящая за круглым столом покойная
мать и ее гости: они шьют молча;
отец ходит молча. Настоящее
и прошлое слились
и перемешались.
Как таблица на каменной скрижали, была начертана открыто всем
и каждому жизнь старого Штольца,
и под ней больше подразумевать было нечего. Но
мать, своими песнями
и нежным шепотом, потом княжеский, разнохарактерный дом, далее университет, книги
и свет — все это отводило Андрея от прямой, начертанной
отцом колеи; русская жизнь рисовала свои невидимые узоры
и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину.
Андрей вспрыгнул на лошадь. У седла были привязаны две сумки: в одной лежал клеенчатый плащ
и видны были толстые, подбитые гвоздями сапоги да несколько рубашек из верхлёвского полотна — вещи, купленные
и взятые по настоянию
отца; в другой лежал изящный фрак тонкого сукна, мохнатое пальто, дюжина тонких рубашек
и ботинки, заказанные в Москве, в память наставлений
матери.
А он сделал это очень просто: взял колею от своего деда
и продолжил ее, как по линейке, до будущего своего внука,
и был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты
и рассказы
матери, галерея
и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни
отцу, ни ему самому.
Штольц был немец только вполовину, по
отцу:
мать его была русская; веру он исповедовал православную; природная речь его была русская: он учился ей у
матери и из книг, в университетской аудитории
и в играх с деревенскими мальчишками, в толках с их
отцами и на московских базарах. Немецкий же язык он наследовал от
отца да из книг.
— Не знаю, — говорила она задумчиво, как будто вникая в себя
и стараясь уловить, что в ней происходит. — Не знаю, влюблена ли я в вас; если нет, то, может быть, не наступила еще минута; знаю только одно, что я так не любила ни
отца, ни
мать, ни няньку…
Бывало
и то, что
отец сидит в послеобеденный час под деревом в саду
и курит трубку, а
мать вяжет какую-нибудь фуфайку или вышивает по канве; вдруг с улицы раздается шум, крики,
и целая толпа людей врывается в дом.
На аршин когда меряет, то спускает на вершок; за то его
отец любит, как сам себя; на пятнадцатом году
матери дал оплеуху — Парасковья Денисовна, его новобрачная супруга, бела
и румяна.
Во время взрыва князя она молчала; она чувствовала стыд за
мать и нежность к
отцу за его сейчас же вернувшуюся доброту; но когда
отец ушел, она собралась сделать главное, что было нужно, — итти к Кити
и успокоить ее.
Алексей Александрович рос сиротой. Их было два брата.
Отца они не помнили,
мать умерла, когда Алексею Александровичу было десять лет. Состояние было маленькое. Дядя Каренин, важный чиновник
и когда-то любимец покойного императора, воспитал их.
Старуха княгиня Марья Борисовна, крестная
мать Кити, всегда очень ее любившая, пожелала непременно видеть ее. Кити, никуда по своему положению не ездившая, поехала с
отцом к почтенной старухе
и встретила у ней Вронского.
Сережа,
и прежде робкий в отношении к
отцу, теперь, после того как Алексей Александрович стал его звать молодым человеком
и как ему зашла в голову загадка о том, друг или враг Вронский, чуждался
отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на
мать. С одною
матерью ему было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына за плечо,
и Сереже было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается плакать.
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого отношения,
и силился
и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что
отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением
и страхом смотрели на Вронского, хотя
и ничего не говорили про него, а что
мать смотрела на него как на лучшего друга.
— Да сюда посвети, Федор, сюда фонарь, — говорил Левин, оглядывая телку. — В
мать! Даром что мастью в
отца. Очень хороша. Длинна
и пашиста. Василий Федорович, ведь хороша? — обращался он к приказчику, совершенно примиряясь с ним за гречу под влиянием радости за телку.
Вронский никогда не знал семейной жизни.
Мать его была в молодости блестящая светская женщина, имевшая во время замужества,
и в особенности после, много романов, известных всему свету.
Отца своего он почти не помнил
и был воспитан в Пажеском Корпусе.
Когда она думала о сыне
и его будущих отношениях к бросившей его
отца матери, ей так становилось страшно за то, что она сделала, что она не рассуждала, а, как женщина, старалась только успокоить себя лживыми рассуждениями
и словами, с тем чтобы всё оставалось по старому
и чтобы можно было забыть про страшный вопрос, что будет с сыном.
Живя старою жизнью, она ужасалась на себя, на свое полное непреодолимое равнодушие ко всему своему прошедшему: к вещам, к привычкам, к людям, любившим
и любящим ее, к огорченной этим равнодушием
матери, к милому, прежде больше всего на свете любимому нежному
отцу.
Потом, когда он узнал случайно от няни, что
мать его не умерла,
и отец с Лидией Ивановной объяснили ему, что она умерла для него, потому что она нехорошая (чему он уже никак не мог верить, потому что любил ее), он точно так же отыскивал
и ждал ее.
Когда Анна вошла в комнату, Долли сидела в маленькой гостиной с белоголовым пухлым мальчиком, уж теперь похожим на
отца,
и слушала его урок из французского чтения. Мальчик читал, вертя в руке
и стараясь оторвать чуть державшуюся пуговицу курточки.
Мать несколько раз отнимала руку, но пухлая ручонка опять бралась за пуговицу.
Мать оторвала пуговицу
и положила ее в карман.
Графиня Лидия Ивановна пошла на половину Сережи
и там, обливая слезами щеки испуганного мальчика, сказала ему, что
отец его святой
и что
мать его умерла.
Вошел Сережа, предшествуемый гувернанткой. Если б Алексей Александрович позволил себе наблюдать, он заметил бы робкий, растерянный взгляд, с каким Сережа взглянул на
отца, а потом на
мать. Но он ничего не хотел видеть
и не видал.
— Что с тобой? Что ты такая красная? — сказали ей
мать и отец в один голос.
Это было ему тем более неприятно, что по некоторым словам, которые он слышал, дожидаясь у двери кабинета,
и в особенности по выражению лица
отца и дяди он догадывался, что между ними должна была итти речь о
матери.
Он слышал слова: «всегда в девятом часу»,
и он понял, что это говорилось про
отца и что
матери с
отцом нельзя встречаться.
Мать отстранила его от себя, чтобы понять, то ли он думает, что говорит,
и в испуганном выражении его лица она прочла, что он не только говорил об
отце, но как бы спрашивал ее, как ему надо об
отце думать.
Она тоже не спала всю ночь
и всё утро ждала его.
Мать и отец были бесспорно согласны
и счастливы ее счастьем. Она ждала его. Она первая хотела объявить ему свое
и его счастье. Она готовилась одна встретить его,
и радовалась этой мысли,
и робела
и стыдилась,
и сама не знала, что она сделает. Она слышала его шаги
и голос
и ждала за дверью, пока уйдет mademoiselle Linon. Mademoiselle Linon ушла. Она, не думая, не спрашивая себя, как
и что, подошла к нему
и сделала то, что она сделала.
— Меня вы забудете, — начал он опять, — мертвый живому не товарищ.
Отец вам будет говорить, что вот, мол, какого человека Россия теряет… Это чепуха; но не разуверяйте старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете.
И мать приласкайте. Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете днем с огнем не сыскать… Я нужен России… Нет, видно, не нужен. Да
и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник… постойте, я путаюсь… Тут есть лес…
— Нет! — говорил он на следующий день Аркадию, — уеду отсюда завтра. Скучно; работать хочется, а здесь нельзя. Отправлюсь опять к вам в деревню; я же там все свои препараты оставил. У вас, по крайней мере, запереться можно. А то здесь
отец мне твердит: «Мой кабинет к твоим услугам — никто тебе мешать не будет»; а сам от меня ни на шаг. Да
и совестно как-то от него запираться. Ну
и мать тоже. Я слышу, как она вздыхает за стеной, а выйдешь к ней —
и сказать ей нечего.
— Ничего! поправимся. Одно скучно —
мать у меня такая сердобольная: коли брюха не отрастил да не ешь десять раз в день, она
и убивается. Ну,
отец ничего, тот сам был везде,
и в сите
и в решете. Нет, нельзя курить, — прибавил он
и швырнул сигарку в пыль дороги.
— Я думаю: хорошо моим родителям жить на свете!
Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о «паллиативных» средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним словом;
и матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей
и опомниться некогда; а я…
«Странный человек этот лекарь!» — думала она, лежа в своей великолепной постели, на кружевных подушках, под легким шелковым одеялом… Анна Сергеевна наследовала от
отца частицу его наклонности к роскоши. Она очень любила своего грешного, но доброго
отца, а он обожал ее, дружелюбно шутил с ней, как с ровней,
и доверялся ей вполне, советовался с ней.
Мать свою она едва помнила.
— Нет, надо к
отцу проехать. Ты знаешь, он от *** в тридцати верстах. Я его давно не видал
и мать тоже: надо стариков потешить. Они у меня люди хорошие, особенно
отец: презабавный. Я же у них один.
Разговаривая однажды с
отцом, он узнал, что у Николая Петровича находилось несколько писем, довольно интересных, писанных некогда
матерью Одинцовой к покойной его жене,
и не отстал от него до тех пор, пока не получил этих писем, за которыми Николай Петрович принужден был рыться в двадцати различных ящиках
и сундуках.
Родился я от небогатых родителей — говорю родителей, потому что, по преданью, кроме
матери, был у меня
и отец.
Вечные тревоги, мучительная борьба с холодом
и голодом, тоскливое уныние
матери, хлопотливое отчаяние
отца, грубые притеснения хозяев
и лавочника — все это ежедневное, непрерывное горе развило в Тихоне робость неизъяснимую: при одном виде начальника он трепетал
и замирал, как пойманная птичка.